В тот день, когда к ним в палату принесли техасца, Йоссариан деловито выламывал из писем смысловую основу. Это был самый обычный, по-госпитальному бестревожный и жаркий летний день. Жара, тяжкой ладонью придавившая крышу, глушила все мирные дневные звуки. Дэнбар неподвижно лежал на спине, уставившись, будто кукла, в потолок. Он усердно удлинял время жизни. Он добивался этого, углубляя скуку. Он так успешно удлинял время жизни, что казался Йоссариану мертвым. Техасца положили на койку, и вскоре он обнародовал свои взгляды.
— Во-во! — стремительно привскочив, гаркнул Дэнбар. — То-то я думал — чего, думаю, нам не хватает, не хватает, да и все тут! А теперь, значит, понял. — Он шмякнул кулаком по ладони и удовлетворенно заключил: — Патриотизма у нас нету!
— Верна! — гаркнул ему в ответ Йоссариан. — Верна, верна и верна! Дедовы капиталы… да свои домашние причиндалы — вот что все защищают! А кто, спрашивается, защищает достойных людей? Кто воюет за их голоса? Нет у нас патриотизма! И даже матриотизма нету!
— А и наплевать, — безучастно сказал младший лейтенант, лежащий слева от Йоссариана. Высказавшись, он перевалился на другой бок с намерением уснуть.
Техасец оказался редкостно благородным, благодушным и благонравным. Дня через три его уже никто не мог выносить.
При встречах с ним зуд унылого раздражения охватывал человека, словно въедливая чесотка спинного хребта, и все шарахались от него — все, кроме солдата в белом, у которого не было выбора. Солдат этот был водворен к ним в палату контрабандой, под покровом ночной темноты, и они увидели его только утром — горизонтальный гипсово-марлевый кокон и четыре странные конечности, задранные к потолку с помощью свинцовых противовесов, угрожающе застывших в воздухе над неподвижным туловом. Конечности казались лишними, особенно задние. А в гипсовую оболочку передних, с внутренней стороны на уровне локтей, были вставлены два шланга, по которым из прозрачного сосуда струилась вниз прозрачная жидкость. Между задними конечностями — там, где они отходили вверх от бедер, — в гипс была вмонтирована цинковая трубка, изогнутая плавной дугой и нисходящая к полу; недалеко от нижнего ее среза к ней примыкали две резиновые, для дренажа почек; объединенные таким образом отходы стекали в прозрачный сосуд, стоящий у койки на полу. Жизненный процесс длился непрерывно, и когда верхний сосуд пустел, а нижний наполнялся, их быстро и неприметно меняли местами. Общую стерильность солдата в белом нарушало одно-единственное темное пятно — размухренное от дыхания отверстие надо ртом.
Солдат в белом лежал возле техасца, и тот, сидя боком на своей койке, весь день благожелательно журчал, растягивая слова с приятной ленцой американских южан. Его не смущало, что собеседник молчит.
Температуру им меряли два раза в сутки. Ранним утром и под вечер сестра мисс Крэймер входила в палату и, неторопливо двигаясь от койки к койке, наделяла каждого больного градусником. Солдату в белом она вставляла градусник туда, где под размухренной дырой в марлевой маске предполагался рот. Потом мисс Крэймер возвращалась к двери и делала второй обход, записывая температуру в карточки. И вот однажды, глянув на градусник, вынутый изо рта у солдата в белом, она обнаружила, что солдат умер.
— Убийца, — негромко проговорил Дэнбар.
На губах у техасца появилась неуверенная улыбка.
— Душегубец, — пояснительно обронил Йоссариан.
— О чем это вы, ребята? — с беспокойством спросил техасец.
— Ты убил его, — сказал Дэнбар.
— Погубил душу живу, — добавил Йоссариан.
— Да вы просто спятили, ребята, — пробормотал, отпрянув, техасец.
— Ты убил его, — повторил Дэнбар.
— Я слышал, как ты его приканчивал, — добавил Йоссариан.
— Ты убил его, потому что он черномазый, — сказал Дэнбар.
— Вы просто спятили! — выкрикнул техасец. — Нету здесь никаких черномазых! Их содержат отдельно.
— Сержант положил его сюда тайком, — сказал Дэнбар.
— Сержант-то, он ведь красный, — пояснил Йоссариан.
— И ты это знал, — заключил Дэнбар.
Младшему лейтенанту, левому соседу Йоссариана, было наплевать на солдата в белом. Ему на все было наплевать, и он обычно молчал, а если и заговаривал, то исключительно чтобы выразить вслух свое раздражение.
Накануне встречи Йоссариана с капелланом в госпитальной столовой взорвалась газовая печь, и огонь мигом охватил одну из деревянных стен. По госпиталю медленно поползла волна удушливого жара. Даже в палате Йоссариана, футов за триста от столовой, слышался рев пламени и сухой треск полыхающих досок. Минут через пятнадцать с аэродрома приехали аварийные машины, и пожарные больше получаса не могли одолеть разбушевавшийся огонь. А когда победа была близка, небо над госпиталем привычно взбухло монотонным гулом бомбардировщиков, которые возвращались с очередного задания, и бойцы аварийной команды, торопливо скатав пожарные рукава, умчались восвояси, чтобы быть наготове, если какой-нибудь самолет гробанется при посадке и вспыхнет. Все самолеты приземлились, однако, благополучно. Как только последний самолет сел, пожарные ринулись обратно в госпиталь. Когда грузовики одолели подъем — госпиталь стоял на холме, — оказалось, что пожар кончился, испустил дух сам по себе, и разочарованные пожарные, не отыскав ни одной головешки, которую стоило бы заливать, выпили остывший кофе, а потом долго слонялись по госпиталю, пытаясь утешиться с дежурными сестрами.
Капеллан появился на следующее утро. Йоссариан был погружен в работу — вычеркивал из очередного письма все, кроме любовных слов, — когда тот сел на стул между койками и спросил его, как он себя чувствует. Сел пришелец бочком, на краешек стула, и Йоссариан увидел поначалу только капитанские нашивки на вороте его рубахи. Не зная, кто к нему пришел, Йоссариан решил, что это новый врач или еще один сумасшедший.